Тревожные вопросы Франсуа Мориака


М. Ландор

ТРЕВОЖНЫЕ ВОПРОСЫ ФРАНСУА МОРИАКА

(Вопросы литературы. - М., 1996, № 3. - С. 206-218)


Среди первых имен прозы XX века на Западе энтузиастов русской классики былонемало; но Мориак неповторим.
Этот оригинальный и сильный писатель в национальной традиции, восхищавшийсявсю жизнь Прустом и Андре Жидом, заявлял из интервью в интервью, что великийроман нашего XIX века нужен современной прозе, как воздух.
Он говорил в 1935-м (повторив то, о чем еще раньше писал в программной книжке«Роман»): «Произведения христианина Достоевского выше произведений Пруста, ибоДостоевский увидел в своих преступницах и проститутках существа падшие, но искупившиесвою вину» [1].
Он говорил в 1969-м: «...впрочем, есть один поразительный пример: как бы мыни любили Стендаля или Флобера — а Богу известно, как я их люблю! — мы чувствуем,что Толстой и Достоевский превосходят их по глубине. Оба русских писателя ещезнают некий секрет, который другие не знают или уже не знают» [2].Подобные суждения Мориака у нас приводили. Не приводили другие. О положениирусской мысли и русского слова при большевистском режиме он говорил без обиняков,резко и точно. Мориак задавал свои тревожные вопросы: что же стало с традициейДостоевского? Где наследники Гоголя? Десятилетия эти вопросы были у нас «нецензурными»;и они остались за скобками прекрасного сборника публицистики Мориака «Не покорятьсяночи...», выпущенного «Прогрессом» уже в 1986-м.
А вопросы были заданы от имени лучшей, духовно живой части мировой прозы.Вот два разделенных многими годами выступления французского писателя.
В «Новом Блокноте. 1958-1960» есть страница о Бердяеве. Из тех, кого выслалииз страны в 1922-м на «философском пароходе», он оказал наибольшее влияние налитературу Запада. Олдос Хаксли взял из него эпиграф к своей самой сильной антиутопииXX века - «О, дивный новый мир»: к сожалению, утопии ныне стали осуществимы,человечеству придется подумать, как их избежать. В известной книге Альбера Камю«Бунтующий человек», тоже переведенной ныне у нас, пристальное чтение Бердяевачувствуешь едва ли не на каждой странице, где речь идет о России. Для Мориакаон был «необыкновенным человеком», и тот день, что он провел за последней книгойфилософа «Самопознание», был необыкновенным днем его жизни.
В записи от 6 июля 1958 года писатель-католик дает понять, насколько авторкниги оказался ему духовно близок:
«Вот что больше всего поражает меня в Бердяеве: этот революционер находитсяпо сути под влиянием Толстого, особенно Достоевского, отчасти Ибсена и Ницше.Материалистический рационализм для него неприемлем, он считает его несостоятельным.Будучи вначале марксистом, он уже тогда верил в то, во что верю я. Он был сХристом. Он полагал, что Октябрьская революция совершила «настоящий погром высокойрусской культуры». Он посмел написать, что «Ленин философски и культурно былреакционер, человек страшно отсталый» [3]...»
А затем на той же странице у Мориака идут вопросы, вопросы... «Что осталосьв России от того наследия, которое воплоoает Бердяев? Неужели все уничтоженострашным гнетом государственного материализма? Ах, как было бы увлекаnельночитать духовную автобиографию какого-нибудь Берlяева, таящегося в нынешней России!Пишет ли ее в этот момент кто-нибудь? Доживу ли я до того, чтобы се открытьи порадоваться ей?» [4]
Можно, конечно, сказать, что еще в 20-е прорвались в печать со своими работамиБахтин и Лосев, мы и весь мир снова услышали их голоса в 60-е. Но о духовнойавтобиографии неведомого Бердяева Мориак мог тогда лишь мечтать.
А почти четверть века назад, в 1934-м, он напечатал статью по поводу I съездасоветских писателей - «В ожидании русского Пруста». Мориак был уже членом ФранцузскойАкадемии, «бессмертным», его голос был слышен повсюду. Статья появилась в газете«Нувель литтерер» 8 декабря 1934-го; она вошла в его широко известный «Дневник»;Мориак включал ее и в сборники избранных эссе, издаваемые за границей, например,в свой лондонский томик «По зрелом размышлении» (1961).
Эссе направлено против Карла Радека, едко говорившего на съезде о «буржуазнойлитературе».
Тут важны три момента. Съезд, для Мориака, не свободная дискуссия писателей,а помпезное большевистское шоу. Впрочем, это и не скрывалось. «Такой съезд,как этот, не собрать никому, кроме нас - большевиков» [5],- сказал Жданов. (Известно, сколько его участников осталось потом в живых.)Радеку дали читать на съезде доклад-директиву о мировой литературе.
Пруст и Джойс были тогда постоянными мишенями на собраниях наших писателей,разумеется, и на съезде. Ситуация совершенно гротескная: на Западе 10-30-х высокаялитературная эпоха, а мы, извольте видеть, заявляем вместе со Ждановым, чтоЗапад загнивает. Бичевались персонажи современных классиков, того же Пруста:что нам за дело до его салонной публики?
На это резко реагировал Мориак. Всякий человек, писал он, «в силу того лишь,что он существует на земле, что он дышит, страдает, любит, ненавидит, - будьто под лепными потолками особняка Германтов, в комнате кокотки Одетты Сван,на кухне семьи Гранде или в бедном доме Ионвилля, где чахнет Эмма Бовари, -способен побудить к созданию шедевра» [6].
И тут же Мориак высказал то, что было для него принципиально важным: он сравнилдокладчика на съезде с аббатом Бетлеемом, осудившим все его произведения и ихгероев.
«Большевики возрождают вечное смешение моральной и социальной ценности людейи того человеческого интереса, который они представляют для романиста. Напоминаниеоб этом интересе прежде шло к нам от здравого смысла, и все же совсем неплохо,что благодаря большевизму некая упрощенность в понимании этой проблемы нынеравномерно установилась у правых и левых, у Радека и аббата Бетлеема» [7].
Мориака сильно задел весь последний раздел доклада: «Джемс Джойс или социалистическийреализм?». Это там попало салонным персонажам Пруста. А потом был начат разговороб «Улиссе» с очевидной целью: отвадить от этой заманчиво-сложной прозы несмышленышей-писателей.А она вызывала на протяжении всех 30-х острый интерес в нашей художественнойсреде, И особенно у тех, кому был доступен оригинал (или западные переводы,как Мандельштаму). Эйзенштейн обсуждал с Джойсом возможность экранизации «Улисса»и использовал его для занятий с кинематографистами. Анна Ахматова прочла егошесть раз (о чем говорила Лидии Чуковской). Радек, видимо, книгу не читал, алистал, если мог роман о летнем дне в Дублине, 16 июня 1904 года, отнести к1916-му, году восстания.
Да и надо ли было вчитываться в эту прозу, чтобы дать такое афористическоеее определение: «Куча навоза, в котором копошатся черви, заснятая кинематографическим:аппаратом через микроскоп, - вот Джойс» [8]. Приэтом область доступного литературе, «честной прозе о человеке» (Хемингуэй),сжималась, как шагреневая кожа. По Радеку, важно лишь крупное. А не обыденное,не низкое, не пошлое в жизни, не подробности и мелочи.
И это - после Гоголя? Спорить об «Улиссе» Мориак по стал; весь его яростныйответ Радеку - о судьбе русской прозы.
«О, мы слишком хорошо понимаем, почему у Гоголя, Толстого, Тургенева, Достоевскогоне оказалось ни одного наследника в стране, которая прежде стояла во главе европейскойлитературы. Но если когда-либо этот наследник родится, если когда-либо зернорусского гения сумеет прорасти в стороне от советских оранжерей, дать цветыи плоды, это будет не то, что воображает Радек» [9].Отлично сказано! Хотя, конечно, можно вспомнить, что ни Платонов, ни Булгаковне были даже делегатами съезда, а Бабель и Олеша в своих речах должны были считатьсяс советскими реалиями. (Впрочем, Мориак, видимо, никого из них не знал.)
Пруст в этой статье - лишь эмблема современной классики. Не меньше тут имеетсяв виду гоголевская линия. Мориак не был очарован нашими 30-ми [10].Он надеялся на появление чуткого писателя из глуши; тот и скажет миру правдуо новом обществе, «о котором мы ничего не знаем, кроме того, что оно жестокострадает» [11]. В царстве мифов и пропагандытакой неведомый талант (отнюдь не по Радеку) может открыть республике Советовее истинное лицо, может послужить самопознанию общества. И Мориак выделил курсивом:«До тех пор, пока оно не даст миру великого романиста, мы не будем его знать»[12].
Это написано в 1934-м. Но и через десять лет - академик стал тогда одним изпервых перьев французского Сопротивления - он думал так же. В его замечательномсборнике «Вырванный кляп», появившемся после Освобождения, есть статья «НеведомаяРоссия».
Там он через голову генералиссимуса обращается к любимой стране: «Когда вэти мрачные зимы мы слушали по радио великолепный ансамбль русских солдат, мыпрекрасно понимали, что их пение пришло к нам из глубины веков». И дальше: «Мыверим в вечную Россию, не зависящую от исторических явлений и не определяемуюими. Именно к ней обращаем мы взоры в этот славный момент ее истории, когдаона ценою невыразимых страданий и героических подвигов приобрела право говоритьс Европой во весь голос» [13].
Но тем острее чувствовал Мориак, до чего необходим ныне современный романиз России, сопоставимый с «Бесами», с «Карамазовыми», с «Детством» Горького.(Последнюю книгу высоко оценили и Андре Жид, и Жорж Бернанос, включивший пассажо ней в свой «Дневник сельского священника».)
В этой статье Мориака были памятные слова, возвращающие к его довоенному эссе:«Важная особенность романа (которой Валери не уделяет достаточно внимания) заключаетсяв том, что только он раскрывает нам душу страны» [14].А ситуацию после 1917-го Мориак передавал тут так: «Потом Горький умолк, а можетбыть, его голос просто перестал до нас доходить. Никакой другой романист егоне заменил - во всяком случае, для большинства французских читателей» [15].
В другом эссе из «Вырванного кляпа», «Техника и вера», Мориак давал понять,что расхожее советское чтение ему известно, а свою реакцию на него представлялс мягким юмором. Мол, Прусту было бы нелегко проникнуться «лирикой производственногопроцесса и производительности труда, которая одушевляет иные произведения советскойлитературы» [16]. Его ожидание русского Прустапродолжалось.
Это ожидание новой русской классики отличало и других самых живых писателейЗапада. Сошлюсь на двоих - Джорджа Оруэлла и Уильяма Фолкнера.
Автор «1984» был, как и Хаксли, страстным приверженцем «Войны и мира»; однимиз первых на Западе оцепил «Мы» Замятина как проницательный роман о XX веке;попытался в 40-е напечатать в Англии прозу Мандельштама - тогда не вышло. Вотнесколько замечаний этого друга нашей словесности. Выступая по Би-би-си в июне1941-го, он говорил: «Даже в России так и не свершилось одно время ожидавшеесянами возрождение литературы, видные русские писатели кончают с собой, исчезаютв тюрьмах - обозначилась эта тенденция весьма определенно» [17](«Литература и тоталитаризм»), А в программном выступлении, когда нацизм былуже разгромлен, сказал: «Русская литература, насколько можно судить по переводам,после первых лет революции пришла в заметный упадок, хотя отдельные ее поэтическиепроизведения, очевидно, лучше прозаических. Русских романов, заслуживающих серьезногок себе отношения, за последние пятнадцать лет появилось в переводах считанноечисло, а может быть, и вообще не появилось» [18](«Подавление литературы», 1945-46).
Русская проза при тоталитарном режиме - на эту тему высказывался и Фолкнер.Писатель, с юности не расстававшийся с «Карамазовыми» и в позднюю пору каждыйгод возвращавшийся к «Мертвым душам», задумывался о ее судьбе. И в выступлениях50-х, в Маниле и Виргинском университете, настойчиво утверждал: никакое полицейскоегосударство не могло прервать мощной и живой традиции XIX века. Значит, естьнаследники у Гоголя и Достоевского, но при нынешних властях они держатся в тени,а рукописи свои хранят в потайных местах (тут достаточно точно угадана реальнаяситуация А. Платонова в 30-40-е и В. Гроссмана или А. Солженицына уже в 60-е).
30 апреля 1957 года в Виргинском университете Фолкнера спросили: вы утверждаете,что художник должен быть независимой личностью, а что же «советские художники,если мы можем назвать их художниками», - это независимые личности?
Фолкнер ответил: «Те, о ком мы знаем, чью работу мы видим, не являются независимымиличностями. Они втиснуты и загнаны в массу. Однако убежден, что наследники Достоевского,Гоголя, Толстого продолжают писать хорошие книги. В России эти рукописи прячутв уборных во дворе, прячут в подполье, ибо нельзя позволить властям найти их.Однажды эти книги появятся. Вот эти писатели и отстаивают свою независимостьдаже в таких тоталитарных условиях, как в России. Думаю, никакие условия, никакоеправительство не может парализовать волю немногих быть независимыми личностями»[19].
Эти суждения - и Оруэлла, и Фолкнера - проницательны. Беда, однако, в том,что скоро сказка сказывается, а не скоро выходят на свет Божий большие романы,созданные в сталинские и послесталинские времена. «Мастер и Маргарита» и «Чевенгур»дошли до мира уже после смерти этих столь близких нам писателей Запада. Но ихсразу оценили самые выдающиеся люди искусства. Гарсиа Маркес утверждал запальчивои с юмористическим пылом, что писал «Сто лет одиночества», еще не зная книгиБулгакова. А Пьер Паоло Пазолини откликнулся на роман Платонова чуткой статьей,где отнес первую его главу о страждущей деревне к лучшему в русской прозе иникак не прошел мимо его сути - «причудливо и сатирически изображенного коммунистическогоэксперимента в сюрреалистском городе Чевенгур» [20],«Мастер» появился на Западе в 1967-м, накануне «Пражской весны», а роман Платонова- в 1972-м, после ее подавления. «Жизнь и судьба» стала известна лишь в 80-е:из крупных писателей ее горячо поддержал Генрих Белль. Эта книга как будто ближевсего к роману об обществе, пережившем войну, которого ждал, о котором мечталМориак в эссе из «Вырванного кляпа».
Но и сам он дожил до возрождения русской прозы - и сыграл свою роль в мировойсудьбе и Пастернака, и Солженицына. Жизнь начала давать ответы на его давниетревожные вопросы; впрочем, у него возникали и новые.
В поддержку «Доктора Живаго» выступили многие прозаики Запада, от Хемингуэядо Камю, и многие поэты, от Элиота до Октавио Паса. Но едва ли не самым авторитетнымбыл голос Мориака: так по крайней мере считал русский философ Федор Степун.Отметая наветы «Правды», объявившей «Живаго» бездарным произведением, он сослалсяна мнение «виднейших западных писателей во главе с Мориаком» [21].И те на Западе, кто не принимал «Живаго» по идеологическим причинам, как знаменитыйавтор трехтомной биографии Троцкого Исаак Дейтчер, должны были иметь дело сэтим авторитетом, стремясь его поколебать.
Поэтому стоит вчитаться в строки Мориака о «Докторе Живаго», вошедшие в «НовыйБлокнот. 1958-1960». Они помечены 20 сентября 1958 года - через три с половиноймесяца после записи о Бердяеве.
«Я с большими усилиями одолеваю великолепного «Доктора Живаго» Пастернака;в былое время он очаровал бы меня, но теперь постиженье Истории дается мне тольковпрямую. Нашему молодому собрату Роб-Грийе следовало бы признать: выходит, толстовскаятехника позволяет и ныне создавать жизнеспособные произведения в жанре романа.Доказательство налицо - если у нас вообще могли быть в этом какие-то сомнения.Так же как «Война и мир», «Доктор Живаго» воссоздает не только частные судьбы,но и политическую историю, которая из них рождается и которая в свою очередьизменяет их и дает им значение. Несмотря на нарастающий прилив марксизма, черезвсю книгу проходит глухой настойчивый ропот, возвещая людям в России, что Богне умер» [22].
Обратим внимание на два момента. Для Мориака это книга его жанра, остающегосяжизнеспособным, подлинный роман. И это весть миру, что после советского экспериментадух в России не умер. Но если Мориаку близка духовная перспектива книги, Дейтчераона никак не устраивает. В статье «Пастернак и Календарь Революции» («Партизанревью», весна 1959) он ставит под сомнение слова Мориака, что в «Живаго» воссоздана«политическая история». Ведь здесь все перепутано в революционном календаре:1917 год никак не отделен от 1937-го, Sturm und Drang Октября и гражданскойвойны даны под углом зрения сталинского террора. И с тем, что поэту-лирику удалосьнаписать роман, Дейтчер решительно не согласен.
«Естественно, Мориак питает самые теплые симпатии к христианству Пастернака.Но основано ли его мнение также и на том, что он принял в расчет достоинства«Доктора Живаго» как романа? Даже если эта вещь Пастернака, с ее различнымиподражательными чертами композиции и стиля, и вызывает в памяти «Войну и мир»,трудно понять любого романиста, который может всерьез проводить сравнение междуэтими книгами» [23]. Да Мориак его и не проводил,хотя Дейтчер постоянно приписывает ему это.
«Живаго» для Мориака - это современная проза: иначе была бы немыслима егополемическая реплика Роб-Грийе. И в новом романе из России нет ничего от оголенноймодели «нового романа»: действующие лица существуют здесь в драматическую эпохуразлома. Только по этому поводу и поминается «техника Толстого» как высшее инужное нашему веку в классике XIX-го. В прямом же смысле «техника» Пастернакасовсем иная: и начало - похороны матери героя, и изумительные страницы о смертиЮрия Живаго в 1929-м - не похожи ни на одно описание смерти в романах, повестях,рассказах Толстого.
У других писателей Запада возникала ассоциация с Достоевским или Тургеневым.Но суть-то была в том, что отлично выразил и Мориак: в этой современной прозеоживает вся традиция русской классики. Недаром Камю, под свежим впечатлениемот романа, написал автору: «Без русского девятнадцатого века я был бы ничем,и в вас я снова встречаю Россию, которая вскормила и укрепила меня» [24].А известный прозаик и эссеист сэр Виктор Притчетт, проницательно писавший ио Тургеневе, и о Булгакове, назвал свой отклик на роман Пастернака - «В великойтрадиции» [25].
У этого новейшего романа - художественно условное время: в годы революциии гражданской войны вписана вся советская история. Поначалу Дейтчер не хочетс этим считаться: писатель-де, внутренний эмигрант, «мог бы написать эту книгув 1921-м или 1922-м» [26]. Странная мысль: Пастернак,как и Ахматова, прожил жизнь со своим народом. И попросту нет романа без перспективы30-х и 40-х: без страшной коллективизации, «шигалевщины тридцать седьмого года»,без подвига народа на войне, с дарованными ею чувством свободы и надеждами наперемены (о чем поэт говорит открытым текстом в романе и последней автобиографии).Под занавес, однако, Дейтчер готов обсудить напрашивающееся у читателя возражение:почему же нельзя рассматривать вместе разные периоды нашей истории, «спрессовать»их, чтобы увидеть суть. Но для него это сомнительно, от этого-де страдает художественнаяи историческая правда. Западные писатели (тут можно сослаться и на АльбертоМоравиа, посвятившего большую статью Пастернаку) читали роман другими глазами.Для них в «Живаго» был весь опыт нового мира, столь важный и для мира, которыйу нас самонадеянно называли старым. И недаром Мориак, когда начиналась уже травляпоэта, сказал, что это, возможно, самый значительный роман XX века.
По ходу всей статьи Дейтчер прилагает к «Живаго» масштаб «Войны и мира» -со вполне предсказуемым результатом, Ну, хотя бы; «Драма 1917-1921 была по меньшеймере такой же великой, как драма 1812-го; и ее последствия были куда более важны.Однако Пастернак не смог дать нам хоть раз увидеть ее главную тему, ее основныесобытия и ее самых первых актеров» [27]. Да неужели?Самый первый актер драмы, Ленин, у Пастернака представлен, и поэт дал яркиекраски своему герою, Антипову-Стрельникову, чтобы нарисовать эту историческуюфигуру. Но когда? Перед самоубийством, перед крахом, когда все обвалилось, Когдакончается в романе, так беспощадно-трезво показавшем гражданскую войну, всяэпоха, питавшаяся революционными надеждами» [28].
Кстати, первые актеры большевистской драмы весьма интересовали Мориака. Водной из самых известных книг его поздних лет - «Внутренних мемуарах» (1959),где речь идет прежде всего о его чтении - есть примечательные страницы о «Моейжизни» Троцкого. Они имеют отношение и к тому, как он воспринимал роман, и какон ждал настоящей литературы из России, и как пережил исторический момент послеXX съезда КПСС.
В предисловии Виктора Балахонова к сборнику «Не покоряться ночи...» приводятсяслова Мориака о своем жанре. При всей приверженности к роману писатель не былчужд сомнения в нем, слишком связанном, на его взгляд, с бальзаковским миромчастных интересов. Почему Мориак и мог сказать: тому, «кто близко знаком с трагическойисторией этого века, роман кажется пресным, а похождения буржуа, их грехи ипороки не заслуживают, чтобы о них говорили. Дела политические интереснее» [29].И в «Моей жизни» Мориак нашел свой жанр, неожиданно оживший в XX веке. «...Этотнеобычный политический роман (ибо никогда еще история не была столь похожа нароман) позволил мне открыть большого писателя и, полагаю, настоящий шедевр»[30]. При этом Мориак улавливает тут и нечтоуже привычное для читателя русской прозы: «С первых же страниц я был захвачен,как захватывали меня Толстой и Горький. Не будь Троцкий борцом марксистскойреволюции, он занял бы достойное место среди этих мастеров» [31].
В беседе с Мадлен Шапсаль (известной своими интервью с писателями Запада)Мориак сказал, что его «Внутренние мемуары» нашли отклик не только у интеллектуалов,но и у широкой публики. «Впервые в жизни я почувствовал, что могу привлечь многихлюдей книгой, написанной не в жанре романа» [32].Ему пришло много писем, я вот что его тронуло: «...книга, где речь идет о БенжаменеКонстане, Расине и Андре Жиде, интересна массовому читателю, и. особенно читательницам»[33]. Но там идет речь и о Троцком, давно вошедшемв западное чтение: тот подверг резкой критике сталинский режим и сталинскуюноменклатуру, что помогло многим увидеть за советским мифом нашу реальность30-х. Уже в 1941-м Оруэлл назвал его первым среди авторов той «политическойкниги», что приобрела в последнее десятилетие статус серьезной литературы. (Дальшеназваны, между прочим, такие вышедшие из компартии писатели, как Иньяцио Силонеи Артур Кестлер.) Если до войны Троцкого читали по преимуществу интеллектуалы,после войны у него появилась более широкая аудитория.
А об историческом моменте, когда Мориак познакомился с «Моей жизнью», сказалон сам: «Открыть эту толстенную книгу меня заставила нынешняя ситуация в СССРи развенчание Сталина» [34]. О том же моментеи своем понимании борьбы двух вождей он говорит и дальше: «...развенчание Сталинав какой-то мере сняло покров с оклеветанной статуи его самой знаменитой жертвы.После уничтожения Троцкого очистилось поле для бюрократии, воплощенной в Сталине,- бюрократии, то есть извечной России» [35].
Кульминация этого политического романа для Мориака - в главе «Болезнь Ленина».А сам захватывающий сюжет романа - борьба Троцкого против Сталина, опирающегосяна партийный аппарат: исход ее был предрешен. Эти вожди большевиков освещеныу Мориака как фигуры контрастные, но контраст между ними нередко пропадает.
В подтексте этого отзыва на «Мою жизнь» - вопрос Мориака, десятилетия наблюдавшегонепроглядный сталинизм: могло ли, при большевиках, пойти по-иному дело в Россиии в мире? Ответ писателя в конце 50-х неутешителен. Одиозный для мира партийныйлидер со своим аппаратом победил неспроста; ныне началось «развенчание» Сталина,но вполне ясно, что его аппарат - остается. И у всякого, не только у Мориака,возникали вопросы: до каких пор это будет? И до каких пор русская проза должнабудет пробиваться к своему читателю, в стране и за рубежом, через сталинскийбарьер?
Если бы старого Мориака не мучили эти вопросы, он не бросился бы так беззаветнона защиту Солженицына, над которым уже в 60-е, мы помним, начали сгущаться тучи.
Мориак чаще всего говорил о русском романе, но мог добавить, что размер длянего ничего не значит, и такая повесть, как «Смерть Ивана Ильича», великая вещьв его глазах. Конечно, он не прошел мимо «Одного дня Ивана Денисовича» и «Матренинадвора»: его должно было взволновать в этой малой прозе возрождение и русскогодуха, и русского слова. Охотнее всего сам Солженицын говорил о Толстом и Достоевском,но и зарубежным ценителям было ясно, что в этих глубоких рассказах оживает всянаша классика XIX века. И Тургенев (ибо история Матрены возвращает к «Живыммощам»). И Гоголь (ибо среди мертвых душ, купленных Чичиковым, были и мужики,обжившие тюрьмы, привычно сравнивающие их: какая получше).
В 1970-м Солженицын получил Нобелевскую премию. В том же году умер Мориак.Автор «Матренина двора» помянул великого француза в своей Нобелевской лекции(1972). Там, где говорил о поддержке «мирового братства писателей», которуювспоминал с благодарною теплотой.
Вот Александра Исаевича: «В опасные для меня недели исключения из писательскогосоюза - стена защиты, выдвинутая видными писателями мира, предохранила меняот худших гонений, а норвежские писатели и художники на случай грозившего мнеизгнания с родины госте- приимно готовили, мне кров. Наконец, и само выдвижениеменя на Нобелевскую премию возбуждено нe в той стране, где я живу и пишу, но- Франсуа Мориаком и его коллегами» [36].
До книги «Архипелаг ГУЛАГ» Мориак не дожил. Но не подобной ли вещи, - тутречь идет о глубине опыта, масштабе мысли, страстности тона, - он ждал? Большаяпроза совершенно необычной структуры; исключительно свежие и сильные лирическиестраницы, от ареста до главы «Первая камера - первая любовь», где живые лица,живые голоса; и хор товарищей по камерам, по этапам, прошедших с автором всекруги сталинского ада. В этой книге необычного жанра ощущаешь всю культуру русскогоромана. И то торжество духа над жестокой российской историей, которое Мориакоценил бы первым.

Примечания

1. Francоis Mauriac, Les paroles restent,P., 1985, p. 66. (Тексты Мориака даются в переводе Евгении Лысенко.)

2. Ibidem, p. 154.

3. Цит. по: Н. А. Бердяев, Самопознание (Опытфилософской автобиографии), М., 1991, с. 151.

4. Francois Mauriас, Le Nouvеаu Bloc-Notes.1958-1960, P., 1961, p. 75.

5. «Первый всесоюзный съезд советских писателей.1934. Стенографический отчет», М., 1934, с. 3.

6. Francois Mauriac, Journal 1932-1939,P., 1947, p. 211-212.

7. Francois Mauriac, Journal 1932-1939, p.211.

8. «Первый всесоюзный съезд советских писателей»,c. 316.

9. Francois Мauriac, Journal 1932-1939, р.212.

10. В заключительном слове Радек поспешилдаже причислить академика, выступающего «в газете генерального штаба Франции«Эхо де Парк», к «нашим врагам». В этой газете, а там печатались и другиероманисты, Мориак говорил, что истинные ценители блестящей, пусть и революционной,прозы Мальро - нa Западе, не на Востоке: она принадлежит той «буржуазной»культуре, на которую он нападает. Позднее пути этих мастеров, несхожих посвоему складу, сблизились. Оба были горячими противниками Франко, и Мориаквысоко ставил роман Мальро «Надежда». А в 40-е они - самые заметные писателисреди сподвижников де Голля.

11. Francois Mauriас, Journal 1932-1939,p. 213.

12. Ibidem.

13. Франсуа Мориак, Не покоряться ночи...Художественная публицистика, М., 1986, с. 288.

14. Франсуа Мориак, Не покоряться ночи...,с. 287.

15. Там же.

16. Там же, с. 289.

17. Джордж Оруэлл, «1984» и эссе разныхлет. Роман и художественная публицистика, М., 1989, с. 246.

18. Там же, с. 282.

19. «Faulkner in the University», N. Y.,1965, p. 101.

20. «Иностранная литератуpa», 1989, № 6,с. 220.

21. «Литературное обозрение», 1990, № 2,с. 66.

22. «Иностранная литература», 1989, № 6,с. 218.

23. «Pastеrnak. Modem Judgements», ed. byDonald Davis and Angela Livingstone, L., 1969, p. 244.

24. «Иностранная литература», 1987, № 11,с. 212.

25. «New Statesman», v. 56, Sept, 13, 1958.

26. «Pаstеrnаk, Modern Judgements», p. 241.

27. Ibidem, p. 245.

28. Предсмертный разговор Стрельникова сЖиваго Степун по справедливости относил к потрясающе сильным сценам романа,сравнимым «pазве толькo с лучшими сценами Достоевского» («Литературное обозрение»,1990, № 2, с. 69).

29. Франсуа Мориак, Но покоряться ночи...,с. 22.

30. Franсois Mauriас, Memoires interieurs,Р., p. 133.

31. Ibidem, p. 135.

32. Франсуа Моpиак, He покоряться ночи...,с. 160.

33. Там же, с. 159.

34. Francois Mauriас, Memoires interieurs,p. 133.

35. Ibidem, p. 134.

36. «Новый мир», 1989, № 7, с. 173.