Смерть автора


Р. Барт

СМЕРТЬ АВТОРА

(Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. - М., 1994 - С. 384-391)


Бальзак в новелле "Сарразин" пишет такую фразу, говоря о переодетомженщиной кастрате: "То была истинная женщина, со всеми ее внезапными страхами,необъяснимыми причудами, инстинктивными тревогами, беспричинными дерзостями,задорными выходками и пленительной тонкостью чувств". Кто говорит так?Может быть, герой новеллы, старающийся не замечать под обличьем женщины кастрата?Или Бальзак-индивид, рассуждающий о женщине на основании своего личного опыта?Или Бальзак-писатель, исповедующий "литературные" представления оженской натуре? Или же это общечеловеческая мудрость? А может быть, романтическаяпсихология? Узнать это нам никогда не удастся, по той причине, что в письмекак раз и уничтожается всякое понятие о голосе, об источнике. Письмо - та областьнеоределенности, неоднородности и уклончивости, где теряются следы нашей субъективности,черно-белый лабиринт, где исчезает всякая самотождественность, и в первую очередьтелесная тождественность пишущего.

* * *

Очевидно, так было всегда: если о чем-либо рассказывается ради самого рассказа,а не ради прямого воздействия на действительность, то есть, в конечном счете,вне какой-либо функции, кроме символической деятельности как таковой, - то голосотрывается от своего источника, для автора наступает смерть, и здесь-то начинаетсяписьмо. Однако в разное время это явление ощущалось по-разному. Так, в первобытныхобществах рассказыванием занимается не простой человек, а специальный медиатор- шаман или сказитель; можно восхищаться разве что его "перформацией"(то есть мастерством в обращении с повествовательным кодом), но никак не "гением".Фигура автора принадлежит новому времени; по-видимому, она формироваласьнашим обществом по мере того, как с окончанием средних веков это общество сталооткрывать для себя (благодаря английскому эмпиризму, французскому рационализмуи принципу личной веры, утвержденному Реформацией) достоинство индивида, или,выражаясь более высоким слогом, "человеческой личности". Логично поэтому,что в области литературы "личность" автора получила наибольшее признаниев позитивизме, который подытоживал и доводил до конца идеологию капитализма.Автор и поныне царит в учебниках истории литературы, в биографиях писателей,в журнальных интервью и в сознании самих литераторов, пытающихся соединить своюличность и творчество в форме интимного дневника. В средостении того образалитературы, что бытует в нашей культуре, безраздельно царит автор, его личность,история его жизни, его вкусы и страсти; для критики обычно и по сей день всетворчество Бодлера - в его житейской несостоятельности, все творчество Ван Гога- в его душевной болезни, все творчество Чайковского - в его пороке; объяснениепроизведения всякий раз ищут в создавшем его человеке, как будто в конечномсчете сквозь более или менее прозрачную аллегоричность вымысла нам всякий раз"исповедуется" голос одного и того же человека - автора.

* * *

Хотя власть Автора все еще очень сильна (новая критика зачастую лишь укреплялаее), несомненно и то, что некоторые писатели уже давно пытались ее поколебать.Во Франции первым был, вероятно, Малларме, в полной мере увидевший и предвидевшийнеобходимость поставить сам язык на место того, кто считался его владельцем.Малларме полагает - и это совпадает с нашим нынешним представлением, - что говоритне автор, а язык как таковой; письмо есть изначально обезличенная деятельность(эту обезличенность ни в коем случае нельзя путать с выхолащивающей объективностьюписателя-реалиста), позволяющая добиться того, что уже не "я", а самязык действует, "перформирует"; суть всей поэтики Малларме в том,чтобы устранить автора, заменив его письмом, - а это значит, как мы увидим,восстановить в правах читателя. Валери, связанный по рукам и ногам психологическойтеорией "я", немало смягчил идеи Малларме; однако в силу своего классическоговкуса он обратился к урокам риторики, и потому беспрестанно подвергал Авторасомнению и осмеянию, подчеркивал чисто языковой и как бы "непреднамеренный","нечаянный" характер его деятельности и во всех своих прозаическихкнигах требовал признать, что суть литературы - в слове, всякие же ссылки надушевную жизнь писателя - не более чем суеверие. Даже Пруст, при всем видимомпсихологизме его так называемого анализа души, открыто ставил своей задачейпредельно усложнить - за счет бесконечного углубления в подробности - отношениямежду писателем и его персонажами. Избрав рассказчиком не того, кто нечто повидали пережил, даже не того, кто пишет, а того, кто собирается писать (молодойчеловек в его романе - а впрочем, сколько ему лет и кто он, собственно,такой? - хочет писать, но не может начать, и роман заканчивается как раз тогда,когда письмо наконец делается возможным), Пруст тем самым создал эпопею современногописьма. Он совершил коренной переворот: вместо того чтобы описать в романе своюжизнь, как это часто говорят, он самую свою жизнь сделал литературным произведениемпо образцу своей книги, и нам очевидно, что не Шарлю списан с Монтескью, а,наоборот, Монтескью в своих реально-исторических поступках представляет собойлишь фрагмент, сколок, нечто производное от Шарлю. Последним в этом ряду нашихпредшественников стоит Сюрреализм; он, конечно, не мог признать за языком суверенныеправа, поскольку язык есть система, меж тем как целью этого движения было. вдухе романтизма, непосредственное разрушение всяких кодов (цель иллюзорная,ибо разрушить код невозможно, его можно только "обыграть"); зато сюрреализмпостоянно призывал к резкому нарушению смысловых ожиданий (пресловутые "перебивысмысла"), он требовал, чтобы рука записывала как можно скорее то, о чемдаже не подозревает голова (автоматическое письмо), он принимал в принципе иреально практиковал групповое письмо - всем этим он внес свой вклад в дело десакрализацииобраза Автора. Наконец, уже за рамками литературы как таковой (впрочем, нынеподобные разграничения уже изживают себя) ценнейшее орудие для анализа и разрушенияфигуры Автора дала современная лингвистика, показавшая, что высказывание кактаковое - пустой процесс и превосходно совершается само собой, так что нет нуждынаполнять его личностным содержанием говорящих. С точки зрения лингвистики,автор есть всего лишь тот, кто пишет, так же как "я" всего лишь тот,кто говорит "я"; язык знает "субъекта", но не "личность",и этого субъекта, определяемого внутри речевого акта и ничего не содержащеговне его, хватает, чтобы "вместить" в себя весь язык, чтобы исчерпатьвсе его возможности.

* * *

Удаление Автора (вслед за Брехтом здесь можно говорить о настоящем "очуждении"- Автор делается меньше ростом, как фигурка в самой глубине литературной "сцены")- это не просто исторический факт или эффект письма: им до основания преображаетсявесь современный текст, или, что то же самое, ныне текст создается и читаетсятаким образом, что автор на всех его уровнях устраняется. Иной стала, преждевсего, временная перспектива. Для тех, кто верит в Автора, он всегда мыслитсяв прошлом по отношению к его книге; книга и автор сами собой располагаются наобщей оси, ориентированной между до и после; считается, что Авторвынашивает книгу, то есть предшествует ей, мыслит, страдает, живет длянее, он так же предшествует своему произведению, как отец сыну. Что же касаетсясовременного скриптора, то он рождается одновременно с текстом, у него нет никакогобытия до и вне письма, он отнюдь не тот субъект, по отношению к которому егокнига была бы предикатом; остается только одно время - время речевого акта,и всякий текст вечно пишется здесь и сейчас. Как следствие (илипричина) этого смысл глагола писать должен отныне состоять не в том,чтобы нечто фиксировать, изображать, "рисовать" (как выражались Классики),а в том, что лингвисты вслед за философами Оксфордской школы именуют перформативом- есть такая редкая глагольная форма, употребляемая исключительно в первом лиценастоящего времени, в которой акт высказывания не заключает в себе иного содержания(иного высказывания), кроме самого этого акта: например, Сим объявляюв устах царя или Пою в устах древнейшего поэта. Следовательно, современныйскриптор, покончив с Автором, не может более полагать, согласно патетическимвоззрениям своих предшественников, что рука его не поспевает за мыслью или страстьюи что коли так, то он, принимая сей удел, должен сам подчеркивать это отставаниеи без конца "отделывать" форму своего произведения; наоборот, егорука, утратив всякую связь с голосом, совершает чисто начертательный (а не выразительный)жест и очерчивает некое знаковое поле, не имеющее исходной точки, - во всякомслучае, оно исходит только из языка как такового, а он неустанно ставит подсомнение всякое представление об исходной точке.

* * *

Ныне мы знаем, что текст представляет собой не линейную цепочку слов, выражающихединственный, как бы теологический смысл ("сообщение" Автора-Бога),но многомерное пространство, где сочетаются и спорят друг с другом различныевиды письма, ни один из которых не является исходным; текст соткан из цитат,отсылающих к тысячам культурных источников. Писатель подобен Бувару и Пекюше,этим вечным переписчикам, великим и смешным одновременно, глубокая комичностькоторых как раз и знаменует собой истину письма; он может лишь вечноподражать тому, что написано прежде и само писалось не впервые; в его властитолько смешивать их друг с другом, не опираясь всецело ни на один из них; еслибы он захотел выразить себя, ему все равно следовало бы знать, что внутренняя"сущность", которую он намерен "передать", есть не что иное,как уже готовый словарь, где слова объясняются лишь с помощью других слов, итак до бесконечности. Так случилось, если взять яркий пример, с юным Томасомде Квинси; он, по словам Бодлера, настолько преуспел в изучении греческого,что, желая передать на этом мертвом языке сугубо современные мысли и образы,"создал себе и в любой момент держал наготове собственный словарь, намногобольше и сложнее тех, основой которых служит заурядное прилежание в чисто литературныхпереводах" ("Искусственный рай"). Скриптор, пришедший на сменуАвтору, несет в себе не страсти, настроения, чувства или впечатления, а толькотакой необъятный словарь, из которого он черпает свое письмо, не знающее остановки;жизнь лишь подражает книге, а книга сама соткана из знаков, сама подражает чему-тоуже забытому, и так до бесконечности.

* * *

Коль скоро Автор устранен, то совершенно напрасным становятся и всякие притязанияна "расшифровку" текста. Присвоить тексту Автора - это значит какбы застопорить текст, наделить его окончательным значением, замкнуть письмо.Такой взгляд вполне устраивает критику, которая считает тогда своей важнейшейзадачей обнаружить в произведении Автора (или же различные его ипостаси, такиекак общество, история, душа, свобода): если Автор найден, значит, текст, "объяснен",критик одержал плбеду. Не удивительно поэтому, что царствование Автора историческибыло и царствованием Критика, а также и то, что ныне одновременно с Авторомоказалась поколебленной и критика (хотя бы даже и новая). Действительно, в многомерномписьме все приходится распутывать, но расшифровывать нечего; структуруможно прослеживать, "протягивать" (как подтягивают спущенную петлюна чулке) [1] во всех ее повторах и на всехее уровнях, однако невозможно достичь дна; пространство письма дано нам дляпробега, а не для прорыва; письмо постоянно порождает смысл, но он тут же иулетучивается, происходит систематическое высвобождение смысла. Тем самым литература(отныне правильнее было бы говорить письмо), отказываясь признавать затекстом (и за всем миром как текстом) какую-нибудь "тайну", то естьокончательный смысл, открывает свободу контртеологической, революционной посути своей деятельности, так как не останавливать течение смысла - значит вконечном счете отвергнуть самого бога и все его ипостаси - рациональный порядок,науку, закон.

* * *

Вернемся к бальзаковской фразе. Ее не говорит никто (то есть никакое "лицо"):если у нее есть источник и голос, то не в письме, а в чтении. Нам поможет этопонять одна весьма точная аналогия. В исследованиях последнего времени (Ж.-П.Вернан) демонстрируется основополагающая двусмысленность греческой трагедии:текст ее соткан из двузначных слов, которые каждое из действующих лиц понимаетодносторонне (в этом постоянном недоразумении и заключается "трагическое");однако есть и некто, слышащий каждое слово во всей его двойственности, слышащийкак бы даже глухоту действующих лиц, что говорят перед ним; этот "некто"- читатель (или, в данном случае, слушатель). Так обнаруживается целостная сущностьписьма: текст сложен из множества разных видов письма, происходящих из различныхкультур и вступающих друг с другом в отношения диалога, пародии, спора, однаковся эта множественность фокусируется в определенной точке, которой являетсяне автор, как утверждали до сих пор, а читатель. Читатель - это то пространство,где запечатлеваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текстобретает единство не в происхождении своем, а в предназначении, только предназначениеэто не личный адрес; читатель - это человек без истории, без биографии, безпсихологии, он всего лишь некто, сводящий воедино все те штрихи, чтообразуют письменный текст. Смехотворны поэтому попытки осуждать новейшее письмово имя некоего гуманизма, лицемерно выставляющего себя поборником прав человека.Критике классического толка никогда не было дела до читателя; для нее в литературесуществует лишь тот, кто пишет. Теперь нас более не обманут такого рода антифразисы,посредством которых почтенное общество с благородным негодованием вступаетсяза того, кого на деле оно оттесняет, игнорирует, подавляет и уничтожает. Теперьмы знаем: чтобы обеспечить письму будущность, нужно опрокинуть [2]миф о нем - рождение читателя приходится оплачивать смертью Автора.

Примечания

1. Из многих значений глагола filer здесьобыгрывается по крайней мере три: "следить" (ср. в русском языкефилёр); "тянуть", "подтягивать" (о петле на чулке);"плести", "вплетать" (например, в тексте: une metaphorefilee - сквозная метафора). - Прим. перев.

2. В подлиннике обыгрывается второе значениеглагола renverser "выворачивать наизнанку". - Прим. ред.