К истории Замысла о Фаусте А.С. Пушкина


Г. М. Васильева

К ИСТОРИИ "ЗАМЫСЛА О ФАУСТЕ"А. С. ПУШКИНА

(Наука. Университет. 2000: Материалы Первой научной конференции. - Новосибирск,2000. - С. 64-69)


Слова А.С. Пушкина, которыми он описывает трагедию "Фауст", торжественныи возвышенны и сразу захватывают нас своим серьезным величием. С каких исполненныхавторитета уст, с какого безукоризненно ортодоксального пера срывались эти захватывающиемаксимы: "Но "Фауст" есть величайшее создание поэтического духа, он служит представителемновейшей поэзии, точно как "Илиада" служит памятником классической древности"[1].
Согласно Пушкину, немецкий писатель уже стал историей и вечностью. Гете возноситсяв трансцендентный пантеон великих мыслителей. "Есть высшая смелость: смелостьизобретения, создания, где план обширный объемлется творческою мыслию - таковасмелость Шекспира, Данте, Мильтона, Гете в "Фаусте", Мольера в "Тартюфе" (7,48). "Благоговею пред созданием "Фауста" (7, 297).
Имя Гете как бы предназначено для торжественного рецитирования, это имя -идея, имя - цель. На нем лежит печать смысловой полноты. В принципе ему чуждаобыденная сфера с ее скороговоркой, интимностью. Оно полагает некую необходимуюоснову - и мира, в человеке отражаемого, и жизни, какой она мыслилась на ееидеальном пределе. Имя Гете стало употребляться Пушкиным как некое совокупное,характеристическое определение высокой поэзии. Пушкин нашел устойчивую, повторяющуюсяформу высказываний о Гете: это слишком общие и экстенсивные определения. Налицобыла какая-то тотальная унификация. Гете рассматривается как овеществленноехранилище культуры, монолитное и доктринальное. Чрезвычайно общие и малодифференцированныесуждения до крайности неподатливы. А опыт Пушкина свободен от намека на какоебы то ни было исповедание. Пушкин вновь и вновь возвращается к этой теме, непозволяя себе личных излияний и сохраняя благородную охлажденность тона.
Итак, на долю Гете в творчестве Пушкина приходится и слишком много, и слишкоммало. Между Гете и Пушкиным могут быть только непостижимые отношения, и онитаковы, словно бы их вообще нет. Впрочем, "абстрактность" связи не исключаетни ее глубины, ни даже вполне конкретных индексов этой связи. Общее число примеровдостаточно значительно, чтобы считать подобное "избирательное сродство" случайным.Обращение русского поэта к "Фаусту" не ограничилось драматическим экзорцизмом.Пушкин отозвался скорее модальностью своего творчества. В значительном числепроизведений Пушкина "Фауст" присутствует как образ, как мимолетное упоминание.В некоторых употреблениях названия текста и имени Гете поэт ограничивается восновном напоминательными целями, т.е. поддерживанием некоторого определенногознаково-информационного уровня и контроля за ним. Уже только по примерам, вкоторых появляется название, можно заключить как минимум, что "Фауст" - текст,как бы создающий условия для реализации самых различных возможностей, "сообщаемоевсе" с неутомимо-разнообразными темами. И в этом смысле он отвечает формулетипа "Где в другом месте, если не в "Фаусте", которая предполагает универсальностьданного текста, все потенциально в себя вмещающего. Текст содержит корневыеметафоры, которые вызвали к жизни конкретные и релятивные понятия. Эта универсальностьдолжна пониматься в двух смыслах - как всеобщность и, следовательно, парадигматичность,и как высшая форма самодостаточности, следовательно, исключительный "положительный"статус.
Творческое сознание русского писателя было затронуто грезой о "великом произведении",грезой, волновавшей умы многих его современников [2].Заявление Пушкина о замысле, о намерениях свидетельствует о подлинной скромностипо отношению к идеальной книге: это "надежда открыть новые миры, стремясь последам гения, - или чувство, в смирении своем еще более возвышенное: желаниеизучить свой образец" (7, 287).
Гете говорил: нужно умереть, чтобы иметь много жизней. Умереть в артефактахцивилизаций, чтобы ожить в культурах как в творящих жизнях. Пушкин выжидал своего"гетева" часа до 1826 г. "Замыслу о Фаусте" в соответствие поставлен особый"фаустовский" текст, точнее, некий синтетический сверхтекст, с которым связываютсявысшие смыслы и цели Гете стал гениальным оформителем традиции. Что значит установить"русский" взгляд на Гете? Это значит не только приблизиться к Гете немецкомуили фантомному Гете "как он есть", но и выделить в русской культуре некий "гетевский"слой, "гетезировать" ее и, следовательно, просветить ее "чужим", найдя этому"чужому" нечто родственное в "своем".
Самое важное в "Замысле о Фаусте" Пушкина - не стилизация, не опыт реставрациидревних форм, не обогащение драмы современными смыслами, - но необыкновенноостро и сильно данное углубление возможностей, таящихся в мифе о Фаусте. Пушкинпредельно проявляет внутреннюю форму. В 1833 г. он заметит, что Байрон в "Манфреде"ослабил дух и формы своего образца" (7, 183). Здесь же внимание будет уделеноне Фаусту как классическому герою трагедии с его "вековечностью повышенных человеческихсостояний", а тому, что предельно далеко от сложившегося стереотипа (или дажепротивоположно ему), но может быть обнаружено в самом "классическом" образеФауста.
Между трагедией Гете и "Замыслом" Пушкина существует лишь особое отношение"сходства", которое не составлено из некоего количества равенства и количестванеравенства, а есть sui generis. И продолжатель он лишь в том смысле, в какомможно говорить о продолжении как о духе преемства, не исключающем ни слишкомдалеких отклонений, ни иного родства, ни собственных задач и целей. Важно идругое - наличие такого контекста и такой линии, которые позволят увидеть Гетеи Пушкина в одном поэтическом пространстве, хотя, конечно, и не единственномдля них. У Пушкина "объективность" и связанная с нею определенная "холодность"в высказываниях о Гете умеряются "субъективностью" и "теплотой" переживаемогопоэтом содержания "Фауста".
Гете в "Фаусте" точно определил внутреннюю связь всех свойств слова как мысль,силу и дело [3]. Эта мыслительная посылка лучше,чем что-либо другое, вводит читателя в структуру изображаемого в пушкинскойсцене. При вопросо-ответных диалогах каждый вопрос - шаг в развитии темы.
Пушкин дает свой вариант "парнородственной" связи Фауста и Мефистофеля. "Мнескучно, бес" - Фауст предлагает сразу же один из выводов в почти прямолинейнойформулировке, как бы "абсолютную величину" без необходимой оговорочной "модальности".Мефистофель, следуя виртуозно-диалектическому ходу мысли, отвечает: "Вся тварьразумная скучает". Мефистофель прибегает к дефиниции человека, которую сопровождалоуказание на его высокое происхождение: homo sapiens. Подобной дефиниции нельзяотказать в умозрительном утверждении достоинства человека. Это ступень человеческогосуществования с его идеальными нормами, рассчитанными на бесконечность целей,sub specie aeterni. В столь философски ответственном контексте человек априорибыл причастен к высшему, разумному бытию. Диавол усвоил великий принцип мысли.Данная тема как эхо картезианского cogito многократно усиливается Пушкиным иявляется одной из ведущих.
Мефистофель нашел сюжет для построения мироздания, годный для обыгрывания,и экспроприирует его в общий запас. Он настроен на своекорыстное толкование:отождествление чужой мысли, т.е. мысли Фауста, с лично исповедуемой идеей. Ищедро одаривает ею. Диавол сосредоточен на человеческом уделе, индивидуальноми историческом, вполне в духе презумпции конечности. Делая метафизическую заявку,он бросает вызов классическому определению. Под видом осмысления, в сочетаниисо страстью к переворотам в традиционных мыслительных навыках, им производитсяредукция высших слоев бытия к низшим. "Размышленье - скуки семя", и неважно,идет ли речь о семенах любви с небес или семенах ненависти из преисподней. Наэтих путях человек нашел бы, как эстетически обжить и "утеплить" повседневныйвещественный быт (что, впрочем, само по себе дело непредосудительное).
Фантазийная проба мысли захвачена не истиной, а своими игровыми возможностями(хотя к Фаусту это мышление обращено директивной стороной). Суждение выступаету Мефистофеля не в обычной функции - передать мысль, а в прикладном значении- служить автономной авторской воле, которая занята инсценировкой, или представлениемидеи. Это выражает себя в перепаде уровней, в "тоске" упростительного смешения:и логическое доказательство переходит в психологическое, а то, в свою очередь,оказывается доводом в метафизическом рассуждении. И при этом Диавол выступаетот имени мистической инстанции. Ему свойственна потребность "пережить" нарядус другими сенсациями "сенсацию" религиозного состояния - в немалой степени руководствуясьжеланием снабдить свой внутренний интерьер бесспорными подлинниками, как этоподобает хорошему вкусу.
"Я психолог…о, вот наука!.". Речь здесь не о том, что он свидетельствуето знании особенностей психологии. Мефистофель совершает зло на основаниях добра,вкладывает в него пафос справедливости. Ибо закон психологии гласит, что пафоснеделим. Его нельзя разложить извне. Он поддается лишь изнутри тому, что в религииназывается обращением. А обратиться можно во что-то невидимое. В видимое обратитьсянельзя. Но когда это происходит, то совершается с сознанием правоты.
Оказывается, что дело не исчерпывается рассудочностью. На сцену выступаетеще один элемент, не менее важный и, главное, внутренне связанный с рационалистическойустановкой: это принцип удовольствия, "сады земных наслаждений". Мефистофельнесет коннотацию ветхозаветного Змия. Он предлагает свой вариант ars amandi,науки любви, свой культ sensualite.
Нужно было бы говорить уже не о рационализме, но о рационалистическом гедонизме.Диаволу удается расположить весьма богатый эмпирический материал, на ветвях"древа себялюбия" человека.
Мефистофель произносит речь о деле и служении. Дело - последний, завершающе-реализующиймысль и слово член триады. Реплики Мефистофеля о "плодах своего труда", о "своемстаранье" выступают уже как некие "заложницы", имеющие отношение к содержаниюпушкинских "Набросков к замыслу о Фаусте". Мефистофель повис на огромной высоте,ожидая падения на землю. Ощущается что-то вроде "обета" высоты, принудительногополета ("…на все призванья готов я как бы с неба пасть"). Он имитирует жестидеального "небесного" официанта, который посредством обслуживания завладеваетклиентом, обезоруживает его. Исключительно важен этот жест одновременно самоуничиженияи снижения другого. Идеальный слуга полностью завладевает волей господина. Лишаягосподина его образа, слуга делает собственное господство необратимым, становитсяdirecteur de l'ame [4]. Мефистофель - тот,кто под рукой, - занимает статус подчиненного, подвластного: "присвистни, позвони,и мигом явлюсь". Его рука осуществляет власть, он выступает в провоцирующейроли "подталкивателя". Это исходный мотив, перводействие, дающее ключ к толкованиювсех других проявлений образа Мефистофеля.
Пушкин вслед за Гете называет "вечного врага человечества духом отрицающим"(7, 27), каждое действие которого является моментом его отрицательного самоопределениячерез противополагание я и не-я. Если творчество соединяет живое в новое высшееединство жизни, то его действие колеблется между расторжением живых связей имеханистическим сопряжением живого в насильственный союз. Когда видишь, какодна за другою следуют формулы Мефистофеля, то говоришь себе, что в доводахего имеется некая лакуна, нехватка. Возникает ощущение глубоко разлаженной мысли.Но вдруг ее подхватывает логика, появляются возражения и мало-помалу образуетсясистема.
"Вся тварь разумная скучает: иной от лени, тот от дел;/ Кто верит, кто утратилверу; Тот насладиться не успел,/ Тот насладился через меру". Это вариант форсированногопротивопоставления, эстетически используемого контраста, который задает четкиеконтуры. Здесь два полюса, "разыгрываемых" идеями "перебора", изобилия, преизбытка,полноты (то, что Вергилий называл "дайте лилий полными горстями" [5])и идеей недостаточности, "недобора". На одном полюсе - пресыщение, превосходнаястепень вплоть до гипертрофии, на другом - утрата, ущербность, дефектность,когда путь еще только начат, но путешествие уже закончено.
Судьба опустошает и переполняет. Это отношение "разыгрывается" в короткийотрезок времени, буквально вмиг, и оно предельно динамизировано. Язык говоритздесь из онтологически присущего ему зияния, указывает на трагическую цезурув человеческом существовании. Переизбыток сталкивающихся смыслов заставляетпостоянно ощущать искусственность и испытывать дефицит знаков.
В рассуждениях о Фаусте "желал ты славы - и добился,/ Хотел влюбиться - ивлюбился" отчетливо ощутима или легко восстановима та же "противопоставительная"схема и задаваемое ею движение. Предложения схожи с черточками пунктирной линии- между ними разрыв, бессоюзный пробел. Они разбивают ленту речи на изолированныеотрезки. Нет даже краткого мига, когда о подробностях можно сказать: "наличествуют","имеют место", "присутствуют", "есть" (есть именно здесь и сейчас, первозданныеи довлеющие себе). Память не делает усилий организовать их во временную, психологическую,рациональную или любую иную протяженность, в картину.
Происходит столкновение двух логик: логики замысла и логики последствий,саморасточения и самоисчерпания. Акцентируется сам внутренний порыв, волевойакт. Отчего связь между целью и ее достижением лишается какой-либо видимости.Фауст пресыщен совершаемым, тем, что ему могло бы быть нужным и тем, что емуникогда не понадобится. Это связано с топической темой "ubi sunt", vana gloria.Фауст определяет себя как нечто, несущее лишь "образ и подобие" личного бытия,некий несовершенный залог, задаток его. Жизнь его недокончена, ожидает восполнения.У Пушкина эта проблема не находящего завершения устремления обратным образомотражает то, что удалось однажды гетевскому Фаусту, - выпить напиток, дающийвечную молодость. Стоит напомнить об эпиграфе "Верни мне мою молодость" к поэме"Кавказ" и стихотворению "Таврида", заимствованном Пушкиным из "Фауста". Времяполностью изымается из обращения, это исход из времени. Драма, о которой повествуетсяв пушкинском произведении, разворачивается вокруг попыток восполнить изъян,нанесенный высшему миру ошибкой его частей. Таков закон обмена в мире нравственного,та "добрая причинность", которая противоположна и противонаправлена дурной цепипричин и следствий, переносящей страдание из века в век.
Человек должен стремиться к такому действию, которое могло бы бесконечновозобновляться, не исчерпывая себя в своих результатах. А это и есть величайшаятайна длительности наших чувств. Вселенская длительность, протяженность во всехее проявлениях - пространственном, временном, этическом, религиозном - образуетматерию и дух мира (что воскрешает в памяти восклицание гетевского Фауста "Какмне постичь тебя, природа бесконечная"). Способность разума познавать сущеекак оно есть - эта способность, сознательно или бессознательно, коренится наодной предпосылке: подобие человеческого Логоса мировому Логосу. Если устранитьэту предпосылку, идея homo sapiens теряет всякий смысл. Тот, кто охвачен пафосоммисологии, ненависти к Логосу, собирается "соскрести золото с золотых слитков".
Пушкин подыскал реальное географическое соответствие. "Сцена из Фауста" -поэтическая марина [6]. События разыгрываютсяна берегу моря. Гармонизирующая "классическая" протяженность глубинно присутствует,но вместе с тем и легко обнаруживает себя в понятии "мир" во всей его смысловойполноте. Между тем, человеку мало удостовериться в существовании сферы чистогосмысла. Ему необходимо ее понять. Но как возможно осмыслить смысл? Ясно, чтосмысл, будучи предельным понятием, не может быть исчерпан в определениях любымидругими понятиями. Его мало мыслить, им необходимо жить.
Переход Фауста в мир иной, нисхождение, катод, погружает его в атмосферусуществования вне времени. Но поэт не только помещает своего героя на времявне жизни. Он заставляет его остро пережить на собственном примере проблемутех возможностей, которые в жизни могут не сбыться. Как ва-банк игрока, жизньпоставлена на кон, и, значит, надо разыграть эту партию. Потустороннее странствиедуши описано в "гастрономически-кухонном" коде, как и у Гете. Описание интереснотем, что это, действительно, нечто вроде особого жанра "дескрипции достопримечательностей".То, что трудно объяснить просто и конкретно, нуждается в "опрокидывании" егов какую-то более сложную и потенциально более богатую сферу, в которой саминеясности могут прояснить, хотя бы случайно, в виде импровизации, смысл толкуемого.

Примечания

1. Пушкин А.С. Полн. собр. соч. в10 т. Л., 1978, т. 7. С. 37. (В дальнейшем ссылки на это издание даются втексте статьи).

2. Сам Гете замысливал и творил свое произведениекак monumenta aere perennius (лат. памятники на вечные времена).

3. Для Гете Логос - понятие смысловой структурностибытия. Начальный стих Евангелия от Иоанна: "В начале был Логос", по условномутрадиционному переводу - "В начале было Слово".

4. Фр. руководитель души.

5. Manibus date lilia plenis (лат.) Вергилий.Энеида. VI, 883.

6. См.: Langen A. Zur Geschichte desSpiegelsymbols in der deutschen Dichtung // Germanisch-romantische Monatschrift.28 Jahrgang, Heft 1012. 1940. Okt - Dez. S. 272.