Любовная лирика Ахматовой

 

И. Гурвич

ЛЮБОВНАЯ ЛИРИКА АХМАТОВОЙ (ЦЕЛОСТНОСТЬ И ЭВОЛЮЦИЯ)

(Вопросы литературы. - М., 1997, № 5)


1

Судьба распорядилась так, что периоды ахматовского творчества оказались нетолько отчетливо разграниченными, но и разделенными полосой редко нарушаемогомолчания: первоначальный (ранний) период захватывает немногим более десяти лет(конец 900-х - 1922 г), следующий, поздний начинается с 1936 года и длится примернотри десятилетия. Воспринимается наследие поэта как единое целое, обладающеесквозными эстетическими измерениями; с другой стороны, между двумя основнымислагаемыми наследия очевидны немаловажные различия. Они - и в предметном содержаниисловесно-образных комплексов, и во внутренних их связях, и в организации отдельногостихотворения. И если выделить стихи о любви, об интимно-личном, если идти притомот ранних произведений к поздним, то сопряжение постоянного и переменного дастсебя почувствовать с особой отчетливостью.Ахматова вошла в литературу, более того, художественно утвердилась под знакомлюбовной темы. Ее первые пять сборников, от «Вечера» (1912) до «Anno Domini»(1921), расположены на одной тематической линии, составляют почти однородныймассив - отклонения от однородности немногочисленны. Сами по себе отклонениядостаточно весомы: отклики на историческое событие - первую мировую войну («Молитва»,«Памяти 19 июля 1914», «Июль 1914»), декларация авторской позиции в пору социальныхкатаклизмов («Мне голос был», «Не с теми я, кто бросил землю»), защита нравственногодостоинства («Уединение», «Клевета»). Стихи не о любви резко проявляют причастностьпоэта к сверхличной сфере бытия и быта. Однако главенство интимно-личного началаостается непоколебленным, скорее наоборот: откровения, обращенные в глубиныдуши, очерчивают индивидуальность лирического «я» и тем самым обосновывают егоправо на гражданский пафос. Стихи о любви образуют, по сути, фон и подпочвупрограммных поэтических заявлений.Общая тема объединяет более двухсот стихотворений; как можно судить, Ахматовавполне понимала необходимость оправдания творческого выбора («много об одноми том же») - оправдания специфически литературного и для читателей убедительного,то есть мобилизующего читательский интерес.Наверное, не был оставлен без внимания опыт ахматовских современников. У Блока,в «Стихах о Прекрасной Даме» (1904), счет произведений, непосредственно восходящихк заглавию, идет на десятки и на виду намерение автора установить своего родасетку координат: отношения «я» - «она» перенесены в ирреальный универсум и ихразвитию придается значение мистического действа, манящего своей таинственностью.Ахматова тоже не раз и не два перемещает эпизоды любовной повести в «мир иной»,но мистицизма сторонится и продвигаться по блоковскому пути себе не разрешает.О любви гласят первые сборники М. Кузмина - «Сети» (1908), «Осенние озера»(1912). И тоже - протяженный ряд, более 240 стихотворений. В запредельностьавтора не тянет, сознательных затемнений он избегает, так что, по внешним данным,мы - на близких подступах к Ахматовой. Однако близость эта обманчива.За Кузминым прочно закрепилась репутация стилизатора, и он сознательно поддерживалэто звание, сооружая циклы «Александрийских стихов», «Газэл», «Духовных стихов».Стилизации, по уверению критиков, достойны похвал - они изящны, утонченны, чеканны,видна рука мастера. Пусть так. Но каково качество поэзии, создаваемой в русле«подражаний»? Гумилев, явно покровительствовавший «переимчивому» поэту, вынужденбыл заключить: «В его стихах нет ни глубины, ни нежности романтизма» [1].Увы, какую-либо иную, неромантическую глубину в них тоже не удается разглядеть.Сборники Кузмина способны удивить частым перебором стиховых форм, тональныхрегистров, легкостью словесного кружения, но не менее способны разочароватьбедностью содержания, его непоправимой банальностью. «Замиранье, обниманье,/ Рук змеистых завиванье», «Я умираю от тоски безмерной!», «Любви утехи длятсямиг единый», «Поймал минуту, рук не разнимай», «Амур-охотник все стоит на страже»,- вот из таких клише сотканы лирические опусы плодовитого стихотворца. Естьу него «он» и «она», есть длящиеся взаимоотношения, но это любовь и любовникитиповые, ничего своеобразного. Изящная безликость, искусная шаблонность - темотличаются сочинения Кузмина, взятые в их совокупности.В фактуре первых стихов Ахматовой можно обнаружить точки соприкосновения сКузминым, однако решительно преобладает отталкивание, а не притяжение. Свидетельствуетсама Ахматова: «Мое стихотворение «И мальчик, что играет на волынке» написаноявно под его (Кузмина. - И.Г.) влиянием. Но это случайность, в основе все разное.У нас (акмеистов. - И.Г.)... все было всерьез, а в руках Кузмина все превращалосьв игрушки» [2].Ахматовское «всерьез» обращает нас не к ее современникам, а к классическойтрадиции XIX века. У классиков не найти крупных однотемных образований, затоявлен опыт достоверного, углубленного воссоздания многоразличных проявленийчувства, его изменчивых форм и градаций. Традиция привлекала поэта XX века своейтипологической содержательностью, ею и предопределялось построение собственнойлирической системы.Тип чувства, запечатленного Ахматовой, остановил на себе внимание уже первыхее вдумчивых читателей. Заслуженную известность получила статья Н. Недоброво,опубликованная вскоре после выхода двух дебютных ахматовских сборников. По мнениюкритика, их центральный мотив - «несчастная любовь», но не самозамкнутая, неограниченная собственным смыслом, а стимулирующая «проникновение в человека»,в существо незаурядного женского характера [3].Акцент на объемности поэтического образа - важное достоинство рассуждений Недоброво,исходное же его определение нуждается, на мой взгляд, в коррективах.У Ахматовой есть выражение: «покой нелюбви». Слово найдено: «нелюбовь». Каковыбы ни были взаимоотношения мужчины и женщины, воспроизводимые классикой, ихоснова - чувство с положительным знаком, даже если это уходящее или минувшеечувство. И «несчастная любовь» (тоже не обойденная тогдашними поэтами, вспомнимхотя бы «денисьевский» цикл Тютчева) не исключение, а аспект направленного изображения;«несчастье» тут стоит в одном ряду с «безумным счастьем», с «восторгом», с «радостью»,что «не знает предела» (Фет), - в одном ряду, но на другом полюсе. Ахматоваже фокусирует свой взгляд на любви-нелюбви, на переплетении и столкновении эмоциональныхпротивоположностей, даже крайностей, на отсутствии подлинной, глубинной близости- при наличии интимности. Поэзия осваивает особый, ранее не изображавшийся вариантсхождения-расхождения, особую разновидность поведенческой ситуации. Осваиваетфеномен жизнестроения XX века? Возможно, и так.Любовная повесть развертывается и вширь и вглубь - и как цепь драматическихсобытий, и как наслоение переживаний и самоощущений. «Я» и «ты» («она» и «он»)многообразно обнаруживают несходство взаимовосприятия, соответственно личностногоповедения: он для нее - «милый», даже «непоправимо милый», «самый нежный, самыйкроткий», «мудрый и смелый», «сильный и свободный», но и «наглый и злой», «пленникчужой»; она для него - «незнакомка», обессиленная своим влечением, чувственножеланная, но душевно безразличная («Какую власть имеет человек, / Который даженежности не просит!»). Она - мучительно страдает, ей горько, больно, он - иронизирует,рисуется, наслаждается своей властью («О, я знаю: его отрада - / Напряженнои страстно знать, / Что ему ничего не надо, / Что мне не в чем ему отказать»).Она ему: «Ты знаешь, я томлюсь в неволе, / О смерти Господа моля», он - ей:«...иди в монастырь / Или замуж за дурака...». Она вместе с тем уверена в проникающейсиле чувства, в неотвратимости его воздействия («Я была твоей бессонницей, /Я тоской твоей была», «А обидишь словом бешеным - / Станет больно самому»),он, при всем своем высокомерии, порой испытывает беспокойство, тревогу («проснувшись,ты застонал»).Ее мучение переливается в мстительное предупреждение («О, как ты часто будешьвспоминать/Внезапную тоску неназванных желаний»), он иной раз готов оправдываться(«Я с тобой, мой ангел, не лукавил»), в его чувственное желание порой прорываетсяистинное чувство («Как божье солнце, меня любил»), так что и определение «безответнаялюбовь» (тоже используемое) вряд ли годится, оно сужает, упрощает ситуацию.Кое-когда происходит и перемена ролей: мужчине (точнее, «мальчику») дано испытать«горькую боль первой любви», женщина остается к нему равнодушной («Как беспомощно,жадно и жарко гладит/Холодные руки мои»). Ситуация скреплена сквозным лейтмотивом,и притом к нему несводима.В перипетиях напряженной драмы любовь окружается сетью противоречивых названий-толкований:свет, песнь, «последняя свобода» - и грех, бред, недуг, отрава, плен. Чувствусопутствует динамика разнородных состояний: ожидания, томления, изнеможения,окаменения, забвения. И, возвышаясь до неутолимой страсти, оно впитывает в себядругие сильные движения души (их также прежде, в пушкинские времена, именовалистрастями) - обиду, ревность, отречение, измену. Содержательное богатство любви-нелюбвиделает ее достойной длительного, многосоставного повествования. Не уверен, чтотак должно быть в лирике, но здесь это есть: количество (написанного) и качество(описываемого) соразмерны.И еще. Тема сквозная, но стихи отнюдь не всегда именно «на тему», нередкоони более или менее дистанцированы от тематического центра. Есть, в частности,группа стихотворений, смежных с легендой, притчей и к любовной сюжетике непричастных(«Плотно сомкнуты губы сухие», «Бесшумно ходили по дому», «Я пришла тебя сменить,сестра»). Но в контексте сборников они заряжаются той смутой и болью, какиехарактерны для героини как любящей женщины. О своем предмете поэт ведет и прямой,и косвенный разговор.Явственна множественность обличий лирического «я»: женщина - то из светскойсреды («под темной вуалью»), то из низов («муж хлестал меня... ремнем»), тоиз богемного кружка («Да, я любила их, те сборища ночные»); разница в социальномстатусе осложняется переменой статуса семейного: порой она одинока, порой замужем,к тому же не только жена, но и любящая мать; иногда мы застаем ее на порогемолодости, а иной раз за этим порогом (кое-где это косвенно обозначено: «десятьлет замираний и криков», «ждала его напрасно много лет»). Мужчина также не одини тот же: то ли его влечение к «ней» - единственное («со мной всегда мой верный,нежный друг»), то ли у него «другая жена» и суждено ему «со своей подругой тихой/Сыновейрастить». Трансформации здесь перечислены не все, возможны добавления. Междутем в наше сознание «она» и «он» входят как две самотождественные фигуры, надвсеми личностными различиями берет верх устойчивость типологического свойства- стабильность их ролевого положения в развертывающейся драме. Общее проступает,настойчиво прорезывается сквозь переменное.Читатели и исследователи не раз задавались вопросом: автобиографично ли ахматовское«я»? На первых порах лирическую героиню зачастую совмещали с автором как живымлицом: подкупала искренность исповеди, да и частная жизнь Анны Андреевны, посколькуею упорно завладевала молва, провоцировала биографический подход к любовнымстихам. Но этому подходу скоро было отказано в доверии: слишком многое свидетельствовалооб условности изображаемого (та же множественность обличий). Возобладало в итогеразделение автора и персонажа, их разграниченное восприятие. Только постараемсяизбежать опасности перейти из одной крайности в другую. Большой поэт, чья биография,порой доведенная до легенды, усваивается общим сознанием наряду и в тесной связис его творчеством, - большой поэт как личность неустраним из своих исповедальныхстихов, из «я»-признаний. Совершенное устранение не более правомерно, чем отождествлениеавтора и героя. История чтения и осмысления лирики говорит в пользу двунаправленной,подвижной точки зрения: «я» не тождественно автору, но и не оторвано от него,и мера приближения художественной личности к реальной (соответственно удаленияот нее) - величина крайне переменная, к тому же точных показателей лишенная.У ранней Ахматовой явный перевес получает настойчивое дистанцирование: героинене дано обладать персональной узнаваемостью. Даже больше: поэт намеренно «затушевываетсвязи между личной жизнью и поэзией», например перегруппировывает стихи, адресованныеодному лицу, меняет посвящения, даты [4]. И делалосьэто скорее всего потому, что Ахматова тогда еще не считала себя вправе открытьсячитателю (молва - не довод). В поздней лирике дистанция значительно сократится,порой до неразличимости «я» и автора, и во многом это будет следствием укрупнениябиографии, личной судьбы, введенной волею обстоятельств в эпохальную перспективу.Кроме того, «затушевывание связей» между образом и фактом способствовало формированиюлирической целокупности, столь нужной поэту. В реальности, судя по мемуарам,случалось разное, - путь Анны Ахматовой по-разному пересекался с путями весьмаразных мужчин; биографы не преминули взять это на заметку. И в стихах отыскиваютсяследы прожитого и пережитого - порой легко распознаваемые следы. Однако же натерритории поэтического массива первенствуют повторяющиеся контрапункты, подчиняющиесебе частные различия в конкретике описаний, так или иначе отражающих биографическоемногообразие.Как и в классике, лирический рассказ регистрирует характерные моменты движущихсяотношений: свидания, расставания, отдаление друг от друга, переход события вовласть «любовной памяти». Но какой бы то ни было порядок действий не соблюдается,разновременные стадии на страницах книг и сосуществуют и сочетаются. Уже в первомсборнике сначала - стихи о былом страдании («Странно вспомнить: / душа тосковала,/ Задыхалась в предсмертном бреду»), потом - шаг назад, к сравнительно позднейфазе сохраняющейся близости («Еще так недавно-странно / Ты не был седым и грустным»),потом - словно снимок остановленного мгновения ныне происходящего («Сжала рукипод темной вуалью...»), а рядом - раздумья о пережитом («Может быть, лучше,что я не стала / Вашей женой»). И такое повторяется неоднократно, много первыхвстреч, много последних, и нет какой-либо тропы от начала к концу. Там, гдесмежные стихи притягиваются друг к другу, то не в силу событийной последовательности,а по признаку смысловой схожести (в «Вечере»: два стихотворения о «я» в деревенскомоблике, два - о других лицах, «сероглазом короле» и «рыбаке»; в «Белой стае»:два - о побеге, три - о «музе», «песне», «предпесенной тревоге»). Внимание поэтасосредоточено на сущностных особенностях изображаемого явления, и понимаетсяпоэтому оно внехронологически. Ценой усечений и перестановок можно бы сконструироватьсхему развития любви-нелюбви, но подобная операция увела бы нас далеко в сторонуот авторского замысла. Тем менее приложимо к ахматовской тетралогии понятиедневника или романа, хотя так ее характеризуют сплошь и рядом.Дневник по определению - хронологически последовательная запись, и если вэтой записи встречаются отступления (к примеру, размышления о прошлом, о будущем),то они только укрепляют господство принятого правила - самим фактом своей зависимостиот основной записи. Повествовательная проза не однажды пользовалась дневниковойформой, и не без успеха: для прозы такая форма органична (лучшее подтверждениетому - лермонтовский «Журнал Печорина»). Но лирика по своей природе дневникувраждебна.Разумеется, эпическая, романная проза вводит в свой актив, наряду с дневником,и несходные с ним, а то и противоположные ему построения, связанные с передвижкамив сюжете, с разрывами в сюжетном времени. И однако передвижки и разрывы (еслиони не являются самоцелью) направляют читателя в конечном счете к осознаниюлогики развертывания событий, хронометрии действия. Ахматовские сборники натакое их восприятие не претендуют. Поэтому неоговоренная параллель между книгамистихов и «большим романом» (Эйхенбаум [5]) илитрактовка лирической миниатюры в плане романного сюжета (Брюсов [6],Гиппиус [7]), на мой взгляд, недостоверны, апотому неприемлемы [8].Даже в частностях лирическое повествование отмежевывается от эпического. ГероиАхматовой странствуют, путешествуют, и маршрут их странствий определенно обозначен(Петербург - Венеция - Флоренция - Киев - Бахчисарай), но он ни о чем не говорит:диаграмму отношений «ее» и «его» фиксированная «перемена мест» ни в коей мерене намечает. Напротив, на страницах романа географические перемещения сюжетнозначимы, маркируя повороты в судьбах персонажей. Анна Каренина совершает частыепереезды (Москва - Петербург - Италия - Воздвиженское), и едва ли не каждыйиз них - веха ее биографии, момент нарастающей, неумолимо надвигающейся трагедии.Каждый что-то меняет, порой весьма круто, в ее отношениях с мужем, Вронским,высшим светом. А для Печорина отъезд из России в Персию означал уход из жизни- как предполагалось, так и получилось.Ахматова делала все необходимое, чтобы утвердиться на специфических началахпоэзии, лирики, а ее упорно придвигают к непоэтическим формам и жанрам, вольноили невольно надевая на поэта чуждый ему наряд. Постижение ахматовского искусствав той или иной степени тормозится.Иное дело — соотнесение поэзии и прозы в аспекте изобразительности, предметногоживописания. Высказываний на сей счет накопилось немало. Не без причины отмечаютсопричастность созданий поэта достижениям эпического человековедения XIX века(его психологизму, улавливающему тончайшие, еле заметные движения души, передачевнутреннего через внешнее, физическое, сопряжение психологических подробностейи бытовых мелочей). Но не упустить бы из виду то обстоятельство, что поэзияклассической поры, активно эволюционируя, тоже раздвигала границы осуществляемогоею познания людей и вещей, и нередко - в перекличке с продвижением эпоса, романа.Персонажи Ахматовой готовы как будто смешаться с толпой, их дни и ночи - такиеже, как у многих других любовных пар, встречи, разлуки, размолвки, прогулки- из разряда общеизвестных. В то же время исповедь героини прорывает оболочкуобыденности, ее чувство возводится в круг понятий торжества и проклятия, храмаи темницы, пытки и гибели, ада и рая. И это - восходящая спираль лирики, активизирующейее собственные резервы.Думается, упорство, с которым молодой поэт разрабатывал свою тему, содержалов себе некий творческий вызов. В 1920 году Ахматовой довелось отвечать на анкету«Некрасов и мы». Вопрос: «Не было ли в Вашей жизни периода, когда его поэзиябыла для Вас дороже поэзии Пушкина и Лермонтова?» Ответ: «Нет». Вопрос: «КакВы относились к Некрасову в юности?» Ответ: «Скорее отрицательно» [9].Мы бы поторопились, если бы вознамерились извлечь из этих отрицаний далеко идущиевыводы. Но если учесть, что Некрасова почитали образцом «поэта-гражданина» ина том основании не однажды противополагали Пушкину как «поэту-артисту», еслиучесть возможное наличие этого противопоставления в подтексте анкеты, то небудет ошибкой воспользоваться ответами Ахматовой при выяснении ее авторскойпозиции. Еще одно место из анкеты. Вопрос: «Любите ли Вы стихотворения Некрасова?»Ответ: «Люблю». В контексте вопросника это означало: люблю, но не больше Пушкина.Ахматова, концентрируясь на рассказе о чувстве, ни в коей мере не задаваласьцелью полемически отстраниться от «гражданской поэзии»; суть в другом - в неприятииградации лирических тенденций, в уверенности, что стихи, где «она» и «он» иих отношения, могут быть не менее актуальны, чем стихи с социальным или историческимуклоном. Именно это, прямо не заявленное, но практически удостоверенное равноправиепоэтических замыслов таило в себе момент вызова.

2

В поздней лирике, в отличие от ранней, стихи об интимно-личном уже не доминанта,а сектор поэтического повествования, и число их значительно уменьшается (недостигает пятидесяти, это примерно четвертая часть написанного). Существенноменяется тематический расклад последних двух сборников («Тростник» и «Седьмаякнига»). Если ранее гражданская, историческая тема не выходила за пределы единичных,хотя и ярких выступлений, то ныне ее воплощение занимает немалую стихотворнуюплощадь - площадь самостоятельного сектора лирики. И ныне прямая реакция напроисходящее в стране и мире сочетается с осмыслением личной судьбы как судьбысоциально, эпохально значимой; соответственно перестраивается образ лирического«я». Еще один сектор - стихи о «тайнах ремесла», портреты писателей; в их ряду- автопортретные эскизы. Темы вдобавок ветвятся: в группе произведений, пронизанныхтоками современности, допустимо выделить военный, материнский, «азийский» мотивы.Выделение, разделение будет, однако, небезусловным: секторы, мотивы взаимодействуют,отсвечивая каждый в каждом - в большей или меньшей степени. Не составляет исключенияи продолжение рассказа о судьбах «ее» и «его» - на них лежит отблеск тематическииных признаний и раздумий.Отличия поздней поэзии от ранней не остались незамеченными, и, конечно же,нашлись люди, усмотревшие в происшедшей перемене акт возвышения - преодолениесмыслового дефицита («узости», «ограниченности», как часто писали) первых книг.Мне же видится другое. Поздняя лирика и следует за ранней, и сополагается сней в общетворческом контексте; это - размещенные ступенчато, но относительноавтономные образования, каждое из которых обладает собственным художественнымвесом. И эволюция здесь не ликвидация изъяна, а видоизменение авторской задачи,творческой тенденции; поэт пишет по-другому, потому что испытывает в том потребность,а не потому, что хочет поправить себя. Развитие интимно-личной темы служит томудостаточным подтверждением.Через все стихи последнего тридцатилетия частым пунктиром проходит мысль овозвращении во времени, далеко назад; «теперь» настойчиво отсылает к «прежде».Но продолжение давнего разговора-диалога не есть простое его продление, разговорразворачивается по-особому, совмещая в себе воскрешение былого - отстранениеот него, - переоценку бывшего и небывшего.Прежде «любовная память» переплеталась со сценами свиданий, любовь то вторгаласьв текущее, то удалялась во владения воспоминаний. Теперь осталась только память,чувство теперь не переживается, а умозрительно восстанавливается - с тем напряжением,с той остротой, с какой ранее переживалось. Поэт верен себе: он опять же продвигаетглавную мысль сквозь череду варьирующихся повторений, поглощающих частные различия.На новой ступени творчества «тема с вариациями» формирует насыщенное семантическоеполе.Из стихотворения в стихотворение переходят обозначения календарной дистанции:«Он в шестнадцатом году весною / Обещал, что скоро сам придет» (а под стихотворением,откуда взяты эти строки, дата: 1936), «Годовщину последнюю празднуй», «Знаешь,я годы жила в надежде», «К нам постучался призрак первых дней», «Мы встретилисьс тобой в невероятный год», «Через 23 года»; к календарному счету лет прибавляетсямножество косвенных указателей: «тогда», «с давних дней», «оттуда», «тот час»,«тот вечер», и наконец, дуговая перекличка: «вспоминаю я речь твою», «вспоминайже, мой ангел, меня».Неизменно и непоправимо «я» и «ты» разъединены, общаются они только по каналупамяти - «ее» памяти, - и одновременно усиливается интимизация общения. Героиняоживляет в воображении, во внутреннем зрении такие детали прошлого, такие моментывстреч-невстреч, которые ведомы только их участникам, а для остальных, то естьдля читателей, остаются загадкой. И поскольку образ былого тяготеет к обобщению,поскольку минувшее сгущается, спрессовывается, постольку интимизация захватываетглубинные слои лирического откровения. Это, естественно, ограничивает непосредственныйдоступ к поздним текстам.Ахматовская поэзия всегда несла в себе завораживающую «тайну»; в ранней лирикеэто прежде всего и более всего выражалось «непонятной связью» между чувством,переживанием и его природным, вещным окружением [10].Поздняя лирика вносит интригующую «непонятность» в содержание «любовной памяти».Поневоле при чтении стихов просятся на язык многочисленные вопросы. Почему«обещал» именно в «шестнадцатом году», что это за дата? Ведь к этой дате стянутпоэтический рассказ. В стихах «Так отлетают темные души» «она» мысленно беседуетс «ним». Но с «ним» ли? Ее слова: «Помнишь, мы были с тобою в Польше? / Первоеутро в Варшаве... Кто ты? / Ты уж другой или третий? — «Сотый!» Что означаетэтот ответ? Первое стихотворение из цикла «Cinque» завершается таким двустишием:«И ту дверь, что ты приоткрыл, / Мне захлопнуть не хватит сил». Финал содержитнекий существенный - для понимания целого - намек, но он остается непроясненным.Опорой одиннадцатого фрагмента из «сожженной тетради» (цикл «Шиповник цветет»)служит метафора костра, огня: «Я тогда отделалась костром», «Ты забыл те, вужасе и в муке, / Сквозь огонь протянутые руки, / И надежды окаянной весть».Опять иносказательная ссылка на какой-то важный рубеж биографии «я» и опять- пелена скрытности. А финал вводит дополнительное усложнение: «Ты не знаешь,чту тебе простили... / Создан Рим, плывут стада флотилий, / И победу славословитлесть». Следующий цикл - «Полночные стихи», под номером 2 - «Первое предупреждение».Стихотворение начинается серией обобщений («все превращается в прах», «Над сколькимибезднами пела / И в скольких жила зеркалах») и затем, с введением «его» памяти(«придется тебе вспоминать»), семантически резко сужается, чтобы завершитьсяединичной, видимо, символической подробностью («Тот ржавый колючий веночек /В тревожной своей тишине»). О значении символа можно лишь строить догадки.В ранних стихах смысл того, что было и чего не было - во взаимоотношениях«я» и «ты», - сравнительно ясен, редкие неясности (скажем, вызванные сдвинутостьюсюжета к легенде, притче) осложняют, однако не расшатывают общего впечатления.В поздней лирике событийная канва затуманена, удельный вес потаенного высказываниявозрастает. Только по-прежнему Ахматова, в отличие от Пастернака, от Мандельштама,не склонна пользоваться «темной речью», у нее неясность, и в ее максимуме, непричастнак невнятице, к «бессмысленному слову».Умножается вместе с тем сила смысловых колебаний. И прежде двоились координатыместопребывания героини, зыбкой была граница между жизнью и смертью, здешними нездешним миром. Теперь безраздельное господство мысленной ретроспекции сочетаетна магистрали повествования реальное время-пространство с самыми разными проявленияминереального - сном, бредом, видением, «зазеркальем». Перекличка «я» и «ты» словнопреодолевает барьер небытия, голоса звучат не то на земле, не то в космическойбесконечности («Мне с тобой на свете встречи нет», «Мы же, милый, только души/ У предела света», «Так, отторгнутые от земли, / Высоко мы, как звезды, шли»).И он для нее, и она для него - то ли живое лицо, то ли тень, призрак («На чтотебе тень?», «Тень призрака тебя и день, и ночь тревожит», «Тень твою зачем-тоберегу»). Все смешалось в последней лирической исповеди: жизнь похожа на сновидение,сон обладает подлинностью факта, «непоправимые слова» воображаемой беседы «трепещут»,как только что и наяву сказанные.И вопреки всему этому, вопреки неясностям и колебаниям, ретроспективные стихиобнаруживают крепкую внутреннюю спаянность. Твердой рукой прочерчены сквозныелинии общего замысла: трагическая власть памяти, мучительно оживляющей прошлое,переносящей его в настоящее, с его добром и злом, с горечью разлуки и больюпредательства, и вводящей пережитое и переживаемое в горнило высокого катарсиса[11]. Фокусируют замысел два тоста - «Последнийтост» (из цикла «Разрыв») и «Еще тост» (из цикла «Трилистник московский»). Подпервым дата «1934», под вторым - «1961-1963». Второй тост отсылает к первому(слово «еще»), финал второго периода жизни сопрягается с его началом. Исходныймомент - безжалостная ирония здравицы наоборот: «Я пью за разоренный дом, /За злую жизнь мою, / За одиночество вдвоем, / И за тебя я пью, - / За ложь меняпредавших губ, / За мертвый холод глаз...» Потом - взлет просветления: «За верутвою! / И за верность мою! / За то, что с тобою мы в этом краю!» Мучение разрыване исчезает, призрачная встреча в «полночном доме» и манит и страшит, и притом«ее» и «его» соединяет катартический сон, сила которого - «как приход весны».Нужно ли искать средства разъяснить неразъясненное - затемненные реплики,намеки, символы? Не думаю. Биографические данные способны навести на адресаталирических обращений, посланий, высветлить подоснову тех или иных деталей, нопониманию лирического повествования это мало помогает. Солидная монография посвящена«декодированию» цикла «Шиповник цветет» [12].Признавая смешение в цикле, при обрисовке персонажей, реальных и фантастическихкрасок, исследователь тем не менее нацеливает свои усилия на то, чтобы документироватьизображаемое. К анализу привлекается обширный фактографический материал, и набазе сверки поэзии и документа совершается расшифровка: «ты» - это отчасти ИсайяБерлин, отчасти Юрий Анреп. Что дает такое «декодирование», даже если с нимсогласиться? Оно проясняет генезис лирики, происхождение лирического образа.Не более того. Ведь тут неизбежно вырастает вопрос: как, каким путем реальноелицо преобразуется в поэтическую фигуру, фактическим меркам недоступную? Какиездесь действуют творческие, трансформационные механизмы? Но этим вопросом автормонографии не занимается, это не входит в его планы. Случай типичный: расшифровкаудовлетворяет расшифровщика как таковая, за порог своей, в общем-то технической,задачи он не переступает.Нельзя не заметить того, что Ахматова не однажды циклизует стихи разных лет,порой разделенные значительными интервалами; в «Разрыве» - стихотворения 1940,1944, 1934 годов; в «Шиповнике» - 1961-го, потом 1946-го, потом 1956-го, потом1963-го, потом 1964 годов (таковы же интервалы и разнобой дат за чертой циклов);это ставит под сомнение возможность квалифицировать «ты» как одно определенноелицо, а значит, биографически расшифровывать имя мужчины-персонажа. Скорее всегомы имеем дело с условно-обобщенной фигурой, вобравшей в себя черты ряда реальныхличностей. А если так, то и приметы обстановки, события («нарцисс в хрустале»,«первое утро в Польше», «подарок, / Который издалека вез») не подлежат прикреплениюк какому-либо моменту художественного жизнеописания.В недавно опубликованной статье В. Есипова пересматриваются документальныеисточники, на базе которых делались выводы об адресации «Шиповника» и «Cinque»;доказывается, и довольно убедительно, что Берлин прототипом «ты» быть не мог,а «присутствие темы Анрепа», равно как и наличие «следов Лурье», вызывает сомнения.Попытки связать указанные циклы «именно с Берлиным (и ни с кем другим!) приводятк неоправданному упрощению их контекста, разрушению их поэтического космосаи, как следствие этого, к удручающей прямолинейности» их интерпретации [13].Справедливо. Но замена Берлина другими лицами, по логике статьи, избавленияот упрощений не обещает. Замысел образа сопротивляется любому его объяснениюс помощью прототипической реконструкции.Ахматова настаивает опять-таки на своих авторских прерогативах, прежде всегона праве субъективировать лирическое признание, развертывая его в ясно-неяснойпроекции. Неясное - не закодированное сообщение, а особый предметный слой вокругсмыслового ядра - слой, обладающий суммарно-знаковой семантикой. Нет надобностивыяснять, какой подарок собирается «он» вручить «ей» или что за «колючий веночек»суждено «ему» вспоминать. Достаточно осознать эти мелочи как знаки сложностиописываемых взаимоотношений - большего не надо. Загадочные детали втягиваютсяв зону ведущих устремлений интимной лирики, в зону действия семантически выверенногодвуголосия; это и делает «подарок» и «веночек» неслучайными слагаемыми поэтическогоединства.Усиление интимизации общения совмещается с отсылками к приметам времени -к мрачным, гнетущим его приметам. В стихотворении «Годовщину последнюю празднуй»память творит картину сейчас и здесь происходящего по образцу былого события,воображенное встает перед глазами как подлинное - как прогулка по ночному городу.Но подлинное не перестает быть призрачным («и куда мы идем - не пойму»), и потомув описание бесцельного блуждания органично вписывается жутковатая подробность:«Из тюремного вынырнув бреда, / Фонари погребально горят». Слово «тюремный»заставляет вздрогнуть: на него падает густая тень от стихов о годах террораи гонений («Одна на скамье подсудимых / Я скоро полвека сижу»). Здесь «тюремныйбред» облучен состоянием героини, плененной фантазийным возвратом невозвратимоутраченного, и вместе с тем наваждение ожившей любви получает иную, социальнозаостренную окраску. Единичный штрих, а весит он немало.Героиня поздних стихов часто говорит не от своего имени, а от имени своегопоколения, осужденного идти по «страшному пути», что и придает ее индивидуальнойсудьбе эпохальную симптоматичность. Отражается это и на автопортретах, включаемыхв течение воспоминаний; из «Разрыва» (2): «Нам, исступленным, горьким и надменным,/ Не смеющим глаза поднять с земли», из «Полночных стихов» (3): «Как вышедшиеиз тюрьмы, / Мы что-то знаем друг о друге / Ужасное», из «Cinque» (5): «Подкакими же звездными знаками / Мы на горе себе рождены?». Социально-трагическаянота слышится и при отделении «я» от «мы»: «Прирученной и бескрылой / Я в домутвоем живу», «Я пью за разоренный дом», «навсегда опустошенный дом», «мой проклятыйдом». Неуклонно «дом» вырастает в символ беды, горя, невозможно не припомнитьфинальную строку из, условно говоря, седьмой части «Реквиема», озаглавленной«Приговор»: «Светлый день и опустелый дом». Тут - голос матери, надолго разлученнойс осужденным сыном, в интимных стихах - речь любящей женщины, потерявшей «своегоЭнея», но второе для читателя озвучено первым, пронизано им.«Я» и «ты» как персонажи, как образы ранее были соотносительны, теперь длянас они неодинаковы. Если «ты» и за чертой интимной лирики не теряет функцииусловного обобщения, то «я» приближается к автору как человеку, в облике героиниразличимы ахматовские черты - черты ее биографии, ее общественного положения,выпавших на ее долю испытаний (а там, где автор отступает от биографическойточности, или именно поэтому, где позволяет героине назвать себя «подсудимой»,«городской сумасшедшей», «каторжаночкой», автопортретность образа не тольконе слабеет, но даже обостряется). Думается, свою роль сыграло изменение качествасамой биографии - она приобретает ту крупность, ту характерность, которые ейпрежде не были присущи. Это, по-видимому, послужило импульсом, а то и мотивировкойвведения автопортретности в лирические признания.Ахматовой не изменяет чувство меры. Конечно, в «Реквиеме», в «Черепках» биографизация«я» гораздо глубже, чем в интимной лирике; там трагическая фигура убитой горемматери для нас бесспорно автобиографична. Для стихов о двух голосах, об астральнойперекличке «я» и «ты» последовательная узнаваемость «я» была бы не к месту;тут сближение героини с автором сокращает расстояние между ними, но лишь отчасти,лишь на отдельных участках.Биографичность центрального образа неотделима от историчности повествования,это, думаю, само собой разумеется. И, по логике вещей, ритм изменений, захватываяодно, распространяется и на другое. Когда в стихотворении «Все ушли, и никтоне вернулся» мы читаем:Осквернили пречистое слово,Растоптали священный глагол,Что с сиделками тридцать седьмогоМыла я окровавленный пол, -то «сиделки тридцать седьмого», к которым присоединяет себя героиня, - лица,безусловно включенные в историю. Начальной строке этого стихотворения назначенобыть эпиграфом к шестой части («Ночное посещение») цикла «Полночные стихи».Гибельный год ставит свою мету на интимном рассказе - еще об одной призрачнойвстрече все в том же «полночном доме». Эпиграф откликнется в деталях, в строчках(«Протекут в немом смертельном стоне / Эти полчаса»), и все-таки это не болеечем прикосновение к «тридцать седьмому»; рассказ о «посещении» остается звеномдлящейся фантасмагории.В своей последней, седьмой книге Ахматова не без умысла чередует стихи, вкоторых память воскрешает исторические реалии, создавая из них слепок минувшего(«России Достоевского», «девяностых годов», «Петербурга в 1913 году»), и поэтическиепроходы по «золотым и крылатым» путям вневременного существования («и времяпрочь, и пространство прочь»), сквозь «бессонницы и вьюги» неисчислимых лет.Ленточно протяженные воспоминания неоднородны: в какой-то своей части конкретныдо фотографичности, в какой-то переплетаются сущее и мнимое (третья из «Северныхэлегий»), а в какой-то мнимость, кажимость доминирует, подчиняя себе бытовые,природные подробности («здесь северно очень», «иду между черных приземистыхелок»), но главное - «Живу, как в чужом, мне приснившемся доме, / Где, можетбыть, я умерла».У поздней Ахматовой минувшее, восстановленное во плоти, нисколько не теснитмагию «таинственной невстречи», и эта магия наращивает, преобразуя, любовнуюповесть, заполняющую собой первые книги поэта.Ступень подъема любовной лирики: объемное изображение чувства в колеблющемсяосвещении, в перепадах реального и нереального, определенного и загадочного,- чувства резко индивидуального, но воплощенного во множестве обличий; это -один из рубежей постклассической поэзии, обращенной к опыту классики.


Примечания

1. Н.С. Гумилев, Письма о русской поэзии,М., 1990, с. 75.

2. Лидия Чуковская, Записки об Анне Ахматовой,М., 1989, кн. I, с. 141.

3. Н. Недоброво, Анна Ахматова. - «Русскаямысль», 1915, июль, с. 59-60.

4. Susan Amert, In a Shattered Mirror. Thelater poetry оf Anna Akhmatova, Stanford, 1992, p. 8-9.

5. Б. Эйхенбаум, Анна Ахматова. Опыт анализа,Пб., 1923, с. 120.

6. Валерий Брюсов, Среди стихов. 1894-1924,М., 1990, с. 368.

7. В. Гиппиус, Анна Ахматова. - «Литературнаяучеба», 1989, № 3, с. 132.

8. В. Мусатов предложил соотнесение «лирика- драма», мотивируя это тем, что целостность ахматовской лирики обеспечивается«единством драматической коллизии» («Ахматовские чтения», М., 1992, вып. 1,с. 107). Последнее справедливо, но сама по себе «драматическая коллизия» неесть непременный формант драмы как жанра. Это общелитературный, а не видовойфактор, и его наличие в лирике нисколько не ущемляет ее специфики.

9. Анна Ахматова, Сочинения в 2-х томах,т. 2, М., 1986, с. 182.

10. Подробно об этом см.: И. Гурвич, Художественноеоткрытие в лирике Ахматовой. - «Вопросы литературы», 1995, вып. III.

11. Об этических аспектах этой ситуациив свете литературных параллелей см.: О. Симченко, Тема памяти в творчествеАнны Ахматовой. - «Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка»,1985, № 6.

12. Maria Rose Satin, Akhmatova’s «Shipovniktsvetet». - «A study of creative method», 1977, Univ. of Pennsylvania.

13. Виктор Есипов, «Как времена Веспасиана...»(К проблеме героя в творчестве Анны Ахматовой 40-60-х годов). - «Вопросы литературы»,1995, вып. VI, с. 64-65.


 Бюро  переводов считает, что трудно отличить  из творчества Ахматовой стихи, которые можно было бы назвать “любовной лирикой”.